Наша камера
на «Ланжероне»
Loboda Loboda
в Садах Победы
Погода в Одессе сейчас +1 ... +4
вечером -1 ... +1
Курсы валют USD: 0.000
EUR: 0.000
Регистрация
Жители Одессы

Владимир Жаботинский

Понедельник, 25 февраля 2013, 18:05

Пятеро

Глава из романа

На субботнике, в литературно-артистическом кружке, после концерта, пока
служителя убирали  стулья для танцев, в "виноградном" зале  Маруся,  таща за
рукав, подвела ко мне свою мать и сказала:
     -- Эта женщина хочет с  вами познакомиться,  но робеет: Анна Михайловна
Мильгром. -- Между прочим, надо самой представиться: я ее дочь, но  она ни в
чем не виновата.
     Анна Михайловна подала мне руку, а Маруся, наказав ей вполголоса: "веди
себя как следует", ушла выбирать себе  кавалера; ибо закон, по  которому это
делается наоборот, не про нее был писан.
     "Виноградный" зал так назывался потому,  что  стены его  украшены  были
выпуклым переплетом  лоз и гроздей. Помещение кружка занимало целый особняк;
кому он принадлежал и  кто там жил  прежде, не  помню, но, очевидно, богатые
баре. Он находился в лучшем месте города, на самой границе двух его миров --
верхнего и  гаванного.  До сих  пор, зажмурив  глаза,  могу воскресить  пред
собою,  хоть  уже  сквозь  туман,  затушевывающий  подробности,  ту  большую
площадь,  память благородной  архитектуры  заморских  мастеров первой  трети
девятнадцатого века,  и  свидетельство  о тихом  изяществе  старинного вкуса
первых  строителей города  -- Ришелье, де  Рибаса,  Воронцова, и  всего того
пионерского  поколения  негоциантов  и  контрабандистов  с  итальянскими   и
греческими фамилиями.  Прямо  предо мною  -- крыльцо  городской  библиотеки:
слева  на фоне широкого, почти безбрежного залива -- перистиль думы:  оба не
посрамили  бы  ни  Коринфа,  ни  Пизы.  Обернись   вправо,  к  первым  домам
Итальянской улицы, в мое время уже  носившей имя Пушкина, который там  писал
Онегина;  обернись назад, к Английскому  клубу  и,  поодаль,  левому  фасаду
городского театра: все это строилось в разные времена, но все  с одной и той
же любовью к иноземному, латинскому  и эллинскому  гению города с непонятным
именем, словно  взятым из предания о царстве "на  восток от солнца, на запад
от  луны".  И тут же,  у  самого  особняка  "литературки"  (тоже по  братски
похожего  на  виллы, которые я  видел  в Сиене), начинался один из спусков в
пропасть  порта, и в  тихие  дни  оттуда  тянуло  смолою  и  доносилось  эхо
элеваторов.
     В то подцензурное время "литературка" была оазисом свободного слова; мы
все, ее участники, сами не понимали, почему ее разрешило начальство и почему
не закрыло. Прямой крамолы там не было, все мы были  так выдрессированы, что
слова вроде самодержавия и конституции сами собой как то не втискивались еще
в наш публичный словарь;  но о чем бы ни шла речь, от мелкой земской единицы
до  гауптманова  "Затонувшего  колокола",  --  во   всем  рокотала  крамола.
Чеховская  тоска  воспринималась,  как  протест  против  строя  и  династии;
выдуманные босяки  Горького,  вплоть  до Мальвы,  --  как  набатный  зов  на
баррикады; почему и  как, я бы  теперь объяснить не взялся, но так оно было.
Партий еще не было,  кроме подпольных; легальные марксисты  и  народники  не
всегда точно знали, чем они друг на друга непохожи, и  безропотно числились,
заодно с будущими кадетами, в общей  безбрежности  "передового  лагеря";  но
вместе  с  тем,  не  имея  программ,  мы  умудрялись   выявлять  запальчивую
программную  нетерпимость.   Кто  то   представил   доклад  о  Надсоне,  где
доказывалось, что был он не поэт-гражданин, а поэт-обыватель, "Кифа Мокиевич
в  стихах": два часа подряд  его громили  оппоненты за  реакционность  этого
взгляда, и председательствовавший, грек,  по профессии страховой  инспектор,
собственной властью лишил докладчика права на последнее защитительное слово,
и так он и  остался опозоренным навеки; а в  чем был состав преступления, не
помню, и неважно. Но тогда все это было потрясающе важно; и, как тот особняк
стоял в главной точке города географически,  так были четверги "литературки"
средоточием нашей духовной суеты.
     Оглядываясь  на  все это  через тридцать  лет,  я,  однако, думаю,  что
любопытнее всего было тогда у  нас мирное братание  народностей. Все  восемь
или  десять племен старой Одессы  встречались в этом клубе, и  действительно
никому еще не  приходило в  голову хотя бы молча для себя отметить, кто кто.
Года через два  это  изменилось, но на самой  заре  века мы искренно ладили.
Странно;  дома у себя все мы,  кажется, жили врозь от  инородцев, посещали и
приглашали   поляки  поляков,  русские  русских,  евреи  евреев;  исключения
попадались  сравнительно редко;  но мы еще не задумывались,  почему это так,
подсознательно  считали   это   явление  просто  временным   недосмотром,  а
вавилонскую  пестроту  общего форума --  символом прекрасного завтра.  Может
быть, лучше всего выразил это настроение -- его примирительную поверхность и
его подземную угрозу -- один честный и глупый собутыльник мой, оперный тенор
с  украинской фамилией, когда,  подвыпив на субботнике,  подошел после ужина
обнять меня за какую то застольную речь:
     --  За  самую печенку вы меня  сегодня  цапнули, -- сказал  он,  трижды
лобызаясь,  -- водой нас теперь не  разольешь: побратимы на  всю жизнь. Жаль
только, что вот еще болтают люди про веру: один русский, другой еврей. Какая
разница? Была бы душа общая, как у нас с  вами. А вот X. -- тот другое дело:
у него душа еврейская. Подлая это душа...





Биографическая справка


Владимир (Зеев) Евгеньевич Жаботинский (6 (18) октября 1880 — 4 августа 1940) — еврейский журналист, писатель, поэт. Наиболее известен как политический деятель, отстаивавший идеи сионизма.

4137

Комментировать: