Наша камера
на «Ланжероне»
Лобода Лобода
в Садах Победы
Погода в Одессе сейчас -1 ... +3
днем +2 ... +3
Курсы валют USD: 25.638
EUR: 27.246
Регистрация
Фильтр публикаций
Все разделы
Публикации по дате
Дата:

Слово «был» по отношению к нему звучит странно

Понедельник, 21 сентября 2015, 09:52

Валерий Барановский

Отражения, 18.09.2015

Мемориальные доски кому бы то ни было, даже весьма и весьма достойным людям, – штука опасная и непредсказуемая. Как, впрочем, всякая попытка подведения итогов, если ее предпринимают всерьез, не считаясь с чувствами поклонников юбиляра. А в этом случае и вовсе абзац! Редко кому достается такой подарок при жизни. Тут уж сразу задумаешься над тем, чем имярек заслужил подобную милость, так ли чист перед людьми, как утверждают авторы надписи, высеченной золотом по мрамору или чаще – по прессованной мраморной крошке. Что же до табличек, равных по символическому значению могильным камням, возникает сакраментальный вопрос: отчего вы, сволочи, при жизни не воздавали человеку должного; отчего же он годами охаживал непробиваемые стены лбом, в связи с чем и покинул нас куда раньше возможного?!

После того, как все это произнесено, вряд ли есть нужда объяснять читателям, почему мемориальная доска режиссеру Михаилу Кацу вызвала у меня раздражение, хотя нельзя не отдать должного его вдове Карине. Она нашла людей, знавших Михаила, относившихся с интересом и уважением к его дарованиям; вернула имя режиссера в зону общественного внимания, добилась необходимого разрешения на установку памятного знака, а это в наше фарисейское время настолько непросто, что диву даешься, как ей сие удалось. И, все-таки, лучше оценили бы его творчество по заслугам при жизни, не ограничились бы немногими знаками внимания, которые выпали на его долю. Глядишь, тогда и начал бы он куда раньше, и список его достижений был бы много длиннее, и прожил бы дольше на радость жене и сыну…

Мы с ним почти ровесники. Помню его с тех давних пор, откуда до наших дней почти никто невредимым не смог добраться. В начале семидесятых он уходил художником на одесское телевидение. Естественно, государственное. Других тогда еще не было. И, хоть убей, вспоминая о Каце, никак не могу отделаться от наваждения. Как сейчас вижу его сидящим в монтажной перед бобышками пленки, на которой отсняты спортивные яхты, стремительные, косо перечеркивающие морские пейзажи, влекомые полными ветра «спинакерами», круто выгнутыми косыми, остроугольными, цветными парусами. Кажется, он возился с одной из первых своих режиссерских проб. Документальная короткометражка так и называлась – «Паруса» и, казалось бы, не выдвигала перед начинающим киношником особых трудностей. Однако он бесконечно долго гонял пленку вперед и назад, отыскивал нечто только ему известное и таящееся в достаточно монотонном, хотя и красивом, изображении; стараясь пригнать план к плану таким, единственно допустимым, по его мнению, образом, чтобы сложился не просто развернутый спортивный сюжет, а одушевленный образ яхтенного спорта. И даже сейчас, когда пишу эти строки, стоит зажмуриться, вижу еле освещенный полупрофиль Мишки, с низко посаженным, собранным в складки лбом, тяжелым, основательным носом, упрямо выдвинутым вперед подбородком, – лицо его, одиноко устремленное к маленькому экранчику монтажного стола. Он был, кажется, увлечен самим процессом бесконечной склейки, перемонтажа «позитива» больше, чем перспективой получения окончательного результата. Я никогда не видел его, художника киногруппы, хорошего, кстати говоря, художника – ни на телевидении, ни позднее, на киностудии, где мы опять оказались вместе, – над эскизами к картинам, столь же сосредоточенным и дотошным, каким он выглядел тогда, в самом начале его режиссерского пути, перед прозрачными на просвет, трепещущими в руках, верткими хвостами кинопленки, целиком подчиненными его воле.

Много спустя, в 1994 году, я показывал один из его лучших фильмов – «Пустыня» – в братском доме, в одной из церквей Сан-Франциско, куда меня однажды занесла нелегкая. У меня была с собой кассета, которую Миша мне дал на предмет возможного продвижения фильма за рубежом. Денег-то ни на что хронически не хватало и пренебречь такой, пусть и сомнительной, перспективой было бы глупо. Меня долго, как это почти всегда в таких случаях бывает, водили за нос и денег, конечно, не дали. Но я им все простил, ибо давно не видел, чтобы фильм смотрели с такой сосредоточенностью, с таким искренним чувством сопричастности экрану; с таким, если хотите, энтузиазмом, причем и клир, и прихожане, которых набилась полная столовая.

И это, представьте себе, при том, что перед ними разворачивалась не каноническая история о Христе, его муках и вознесении, а переработанная режиссером-сценаристом вполне еретическая, полная отнюдь не благостной, так сказать, согласованной, церковной мистики, повесть об неортодоксальном Иуде, продавшем Учителя ради вящего подтверждения его подлинной святости и величия; повесть, в которой образ Богочеловека проступает в мельтешении разновеликих фигур с мрачной, потусторонней силой, приоткрывая перед зрителями бездну, в которую не то, что шагнуть, но и краем глаза заглянуть-то жутко. Михаилу Кацу нужно было, по-видимому, через многое перешагнуть в своей душе, многому в процессе самопознания научиться, чтобы, преодолев вполне понятные сомнения, внутреннее сопротивление, отважиться на сведение в единое целое и экранизацию двух самых странных рассказов Леонида Андреева – «Иуда Искариот» и «Елиазар», – и при этом не тронуться умишком.

Миша уцелел. Более того, в процессе работы над знаковой для него картиной многое постиг, многому научился, не как школяр – ремеслу, а как вырастает над собой наделенный мощным художественным мышлением человек, оказавшийся полноправным хозяином материала на территории сопредельного искусства.

Многие замечали, что в «Пустыне» у Каца работает некоторое число непрофессиональных актеров, и решают они свои задачи блестяще. Таков, например, режиссер Валентин Козачков в роли Кайафы, упрямый, жестокий и бранчливый стареющий еврей. Или, скажем, нервный, колеблющийся как свечное пламя, Пилат балетмейстера Алексея Якубова. Отмечалось и то, что художник-Кац придал своей картине привкус фрескообразности; что шел он в поисках композиции кадра, цветовом решении от живописи по сырой штукатурке, – так, будто отбросил ремесленную манеру изготовления киноэскизов, больше похожих на подмалевки, задающих лишь интонацию и опорные цветовые акценты будущего эпизода, а стал перед условной стеной и принялся терпеливо, как галерный раб, писать одну за другой ключевые сцены картины, придавая им искомую завершенность.

И те, и другие, должно быть правы. Но было в манере Каца еще одно удивительное свойство. Он совершенно невероятным – при ограниченности на тот момент его кинематографического опыта – образом сумел слить в равновесную, органичную структуру  шумливую, многофигурную, бытовую, на уровне хроникальных очерков, атмосферу библейского Ершалаима; метафорически точные, немногословные, взывающие к раздумьям и молитвам фоны, на которых разворачивается основное действо, и сообщить последнему такие неспешные, надмирные ритмы, которые свойственны лишь эпосу, скрывающему второстепенное, являющему нам лишь сущностные черты мироздания.

Сказано это, быть может, слишком возвышенно. Возможно, здесь имеет место и некоторое преувеличение достоинств ленты, которая воспаряет к высотам абсолютной художественности далеко не во всякую минуту просмотра. Но визуальное и головное в ней все равно склеены чисто, без зазоров, что свидетельствует не столько о мастеровитости режиссера, сколько о том, что таков его способ мыслить, что монтаж здесь происходил в значительной степени в сфере бессознательного.

Для того, чтобы покончить с тонкими материями, добавлю, что Михаил Кац – личность крайне сложная. Имеется в виду его отношение к окружающему; естественное для него стремление «дойти до самой сути»; умение увидеть в обычном, повседневном планетарные черты; способность к симультанному (одновременному) восприятию действительности с разных точек зрения, но при условии сведения этого разнообразия к общему знаменателю. И если на ту же «Пустыню» посмотреть как бы со стороны, то при уже упоминавшейся живости сюжета можно, приглядевшись, увидеть, что живописная поверхность картины покрыта едва заметной патиной, паутинкой времени, что сразу делает ее явлением иного ряда, нежели простая экранизация парадоксальной истории. Это, конечно, метафора. Но вы, надеюсь, понимаете, о чем я говорю.

На мемориальной доске Михаила Каца значится, что он философ. Не принимайте этого заявления в академическом смысле, буквально. Он действительно, философствовал всегда. Ему так было интереснее жить. Но это не означает, что Кац целенаправленно искал и находил ответы на жгучие вопросы бытия или занимался учеными штудиями в области киноискусства. Философия его заключалась в том, что те вещи, которые его почему-либо начинали занимать, он старался поставить в соответствие с другими, уже уходящими из поля зрения на второй план, но не становящимися для него пустяками, пройденным, а занимающими свое место в общей картине его, Михаила Каца, мира.

Таким было и его обращение к прозе американки Фланнери О’Коннор, неприютные, жесткие, но полные подспудного сострадания к несчастным людям рассказы которой он превратил в фильм «Хромые внидут первыми». Как видите, опять тематика, тяготеющая к Библии, ее назиданиям и заблуждениям. И это свидетельствует о том, что мы с профессиональным диагнозом, данным Михаилу Кацу, не ошиблись.

Я не буду пересказывать здесь долгой полемики между ним и мной по поводу смысла второй главной картины режиссера. Мне казалось, что он в своих мотивировках слегка запутался. Он полагал, что я чего-то не понимаю. Не в этом дело. Картина все равно получилась удивительная, странная, я бы сказал, нездешняя. И в значительной степени благодаря альтер эго Каца – замечательному оператору Валерию Махневу. Махнев везде хорош, но то, что он сделал с изображением «Хромых…», уникально. Не знаю, какая была выбрана пленка, какой принят режим ее проявки, но в результате зрители получили абсолютно неожиданное, отливающее ртутным блеском, винтажное, изящнейшее изображение, которое отвечало эстетике картины в соотношении один к одному. Они, Кац и Махнев, размышляли вместе и вместе пришли к очередному неутешительному для человеческой природы выводу, о котором я, с вашего позволения, здесь говорить не стану. Ведь моей скромной целью было напомнить вам о Мише, а не рецензировать его работы, каждая из которых требует скрупулезного анализа.

И еще одно. Если уж заговорили мы о Махневе, нельзя не заметить и того, что лучшие свои ленты М.Кац сделал в соавторстве с друзьями и единомышленниками, к числу которых нельзя не отнести звукорежиссера Ефима Турецкого и художника Олега Иванова. Они тогда были не разлей вода. Жаль, что это время ушло.

У меня до сих пор хранится желтая коробка с презентационными материалами Авторского Клуба, куда вошла их киностудия «Эксперимент». Там и картины М. Каца, и работы его сотоварищей по искусству – скульптора М.Ревы, фотомастеров С. Колтовича и Ю. Элизаровича – были представлены в великолепных буклетах. Жаль, что все это позади.

Михаил Кац был (странное, неприятное слово) фигурой трагической. Часто одинокий, нуждающийся в понимании, сочувствии и не находящий ни того, ни другого, он не раз переживал в своей недолгой жизни предательство близких. Но одолевал колебания, страх, отчаяние и возвращался к творчеству, благодаря которому был (опять!) тем, кем был.

Теперь он там, где окажемся все мы, и где исчезает фактор времени, которого, если верить науке, в общем–то, не существует и здесь. Простым смертным удается раз-другой в своей жизни заглянуть за ее пределы. Некоторые после того меняют свое отношение к себе и близким. Другие проходят мимо, даже не заметив, как близко были к границе земного бытия. Миша Кац, обладал, мне кажется, странным зрением, которое открывало перед ним оба измерения, между которыми нет прямой связи. Возможно, это его пугало. Но, с другой стороны, давало ему как художнику, каковым он был от Бога, столько пищи для раздумий, что со страхами своими он, хочешь–не хочешь, должен был совладать. И только однажды не успел… Но тут уж ничего не поделать…
8551

Комментировать: