Наша камера
на «Ланжероне»
Лобода Лобода
в Садах Победы
Погода в Одессе сейчас -1 ... +3
днем +2 ... +3
Курсы валют USD: 25.638
EUR: 27.246
Регистрация
Фильтр публикаций
Все разделы
Публикации по дате
Дата:

Шурик с нашего двора

Среда, 2 сентября 2015, 13:51

Валерий Барановский

Отражения, 2015

Феномен Александра Бирштейна

Многим одесситам (да и не только, но им особенно) памятен роман «Двор» руки нашего талантливого земляка Аркадия Львова, проживающего, к сожалению, с давних пор в Америке. Многослойный, иронически-печальный, но пронизанный светом надежд, не щадящий своих героев, но и не унижающий их достоинства; знобкий, как беспощадный диагноз, но притом нежный, как объяснение в любви, эпос Львова неповторим. Однако напоминаю я об этой уникальной (воспользуемся сравнением из графики) литературной монотипии, лишь для того, чтобы поговорить еще об одном писателе, совершенно другого толка, который, тем не менее, вот уже много лет творит свою версию «двора», того же самого, откуда происходит Львов, но увиденного иным зрением, в ином ракурсе, в иных, как «приговаривал» свое и наше будущее Иван Лапшин, цветах и красках. Я имею в виду Александра Бирштейна, моего милого друга, терпеливо сносящего шуточки относительно его персонажей, существующих, как бы в пограничной зоне между полномерной прозой и одесским фельетоном (тому способствуют некоторая сконструированность ситуаций, придуманные с умыслом имена, специфическая лексика), удивительным образом не соскальзывая в последний, а, напротив, вызывая теплое и на редкость живое чувство соучастия в их многошумной реальности.

Речь идет о пяти уютных, карманного формата книжечках, по горло наряженных в ослепительно белые, крахмально-жесткие супер-рубашки с милыми, карандашными на вид рисунками. «Я и папа», «Мадам Гоменбашен», «Как это кушали в Одессе», «Тута и все остальные», «Будем жить». Эти томики выходили в свет маленькими тиражами (времена нынче голодные, а художника норовит обидеть каждый) и мгновенно разлетались по библиотекам да друзьям. Часть книг, правда, уплывала через торговую сеть, несмотря на то, что нынче, как известно, никто ничего не читает и тем паче не покупает. И вот что любопытно – все эти сборники рассказов, чаще всего очень коротких, в два-три листочка, появились на свет один за другим, – для литературного ремесла, очень быстро, словно писал их автор на одном дыхании, – как части целостной, густо населенной разноплановой саги об одесской жизни. Это тем более так, что в хронологию многостраничного автобиографического компендиума заподлицо, показалось мне, укладывается та часть жизни Бирштейна, что тесно, на микроуровне, связана с нашим замечательным черноморским поселением, его историей, действительной и навороченной сонмищем фантазеров; мальчишескими переживаниями писателя, экзотическими подробностями послевоенного быта, памятью о близких и соседях, становящихся в этой пленительной ретроспективе почти членами семьи. По сути, перед нами – попытка осмысления собственного прошлого с точки зрения открытого, ясного человека, который если чего-либо в себе и стыдится, то, думаю, лишь того, что возраст неумолим и все труднее делать вид, будто годы тебе по-прежнему нипочем.

Я не стану пересказывать здесь ни одного из сотен бирштейновских сюжетов. Поверьте, мне все равно где жили, были прописаны и действительно ли существовали вообще мадам Гоменбашен, Межбижеры, сапожник Ицык или оскорбляющий своей фамилией слух ханжей и членов Госдумы РФ милиционер Гениталенко. Так же, как абсолютно неважно, пытался ли сам Бирштейн готовить все те восхитительные блюда, что представлены им с такой основательностью и смаком. Несущественно и то, что он, наверняка, раздул до космических масштабов легенду об интеллектуальном уровне его любимой эрдель-терьерши по имени Тута. Ведь совершенно очевидно, что при любой степени раскованности писателя, по макушку погрузившегося в свои грезы о былом, все, что им описано, – для него чистейшая правда, такая же незамутненная и честная, как воспоминания о себе рядом с отцом, где каждая страничка просто пропитана искренностью и любовью.

Может ли быть что-нибудь важнее последнего? Любовь. Наличием именно этого свойства в отношении автора к своим персонажам определял некогда Лев Толстой принадлежность любого произведения в духе изящной словесности к числу подлинных явлений литературы. Сказать, что Александр Бирштейн любит своих героев – значит ничего не сказать. Он неустанно носится с ними, многократно возвращаясь то к одному, то к другому, рассматривая их в новых и новых ситуациях, дивится их непредсказуемым поступкам, очаровывается их куртуазными обычаями, ликует, вслушиваясь в их ни на какой иной не похожий говор, и они отвечают ему поразительной естественностью своего пребывания в окружении дворовых декораций, в принципе, тех же, где жили и старились мадам Малая, Ваграфтики, суровый Дегтярь, доктор Ланда из романа Аркадия Львова. И удивляться тут нечему. Двор на Жуковского, 7, откуда могли быть родом повзрослевшие чада и домочадцы соседей Львова из Авчинниковского переулка, ничем не отличался от двора на Молдаванке, где у Бирштейна царствовала мадам Гоменбашен, как и от бесконечной череды других одесских дворов, одинаково охваченных невесомыми деревянными галереями, высоко благоухающих жареной скумбрией и фаршированными кабачками, оглашающих округу сакрально звучащими в этом ритуальном для обоих литераторов пространстве голосами неунывающих обитателей здешних мест.

Роман А.Львова достоверен чуть ли не в строго историческом смысле. Одесская серия Бирштейна – в поэтическом. Было бы ошибочно предположить, что он в вольной, раскованной манере живописует лишь привидевшуюся ему жизнь своих соплеменников, большинство из которых к нынешним временам Одессу по вполне понятным причинам покинуло. В его рассказах, о чем бы ни шла речь – первом нравственном опыте мальчишки, рыбной ловле, дворовых нравах, любовных переживаниях пацана или фольклорных его изысканиях по поводу «бандитской» «Мурки», – Бирштейн на самом деле погружается в самую гущу не столько «еврейского» (пусть вас не обманывают имена), сколько «одесского» этноса. Именно одесситы объяснялись (сейчас этого уже нет) на невероятной смеси певучего украинского языка и сухого русского подстрочника с немецкого с диковинной примесью настоящего «идиш»а (можно ли это слово склонять?); в их диалогах правила говорения на любом из доступных им наречий оказывались переплавленными таким чудесным образом, что всякий гость из другой части вселенной, от близлежащей Винницы до далекого Кролевца, чувствовал себя чужестранцем, который, однако, странным образом отлично понимает, о чем лепечут дружелюбные «аборигены». Да что далеко ходить – таким одесситом был и мой тесть, до мозга костей, до седьмого колена, насколько помнил себя, чистокровный украинец. Так что, сегодня здесь, на юге страны, наблюдается не столько дефицит иудеев (в Киеве, кстати, их проживало куда больше), сколько страшная, невосполнимая нехватка настоящих одесситов. И тут, пожалуй, куда важнее постепенной гибели «одесского языка», утрата теплоты в отношениях, умения сопереживать ближнему, способности разделить со страждущим последнее, чем отличались подлинные сыновья и дочери южной столицы почившей в бозе империи. И вот эти бесспорные, нечасто встречающиеся ныне «чесноты» занимают Бирштейна в его героях больше всего. Они лежат в основе характеров даже самых больших разгильдяев и чудаков, которыми переполнены его рассказы. Может быть, поэтому мы испытываем к ним доверие, равное признанию их совершенств и не требующее дополнительных мотивировок.

Об Одессе, как известно, рассказывали очень многие. Одним из лучших был в этом смысле большой и умный прозаик К.Г.Паустовский. Его «Время больших ожиданий» стало после Бабеля своеобразным катехизисом для тех, кому хотелось поближе познакомиться с той Одессой, который, увы, уже нет. Так вот, не подвергая сомнению качества «золотой прозы» великого романтика, рискуя навлечь на себя всеобщее негодование, рискну утверждать, что в описании житья-бытья на даче Ковалевского последний в сравнении с Бирштейном выглядит иностранцем, который попал в удивительный город у моря, влюбился в него, попытался передать в мельчайших деталях его атмосферу, да не одолел этой задачи и наполовину (то ли дело – неяркая российская Ока, ее плесы и зеленоватое, медлительное течение). Зато наш земляк в прекрасном рассказе «Дача» сделал все, что оказалось не по плечу приезжему мастеру. Томительно неспешный, прожаренный на солнце, подернутый патиной лета; медово тягучий, местами остросоленый, наподобие бочковой брынзы и едковатый на вкус от мясистых мидий в уникальном одесском плове; сдобренный долгими чаепитиями над кисло-сладким, восхитительным пирогом с абрикосами, а то и стаканом-другим напитка покрепче рассказ так трепетно, в тончайших нюансах передает настроение и атмосферу тех давних лет, когда автору было «–надцать», что кажется – время им повернуто вспять. И мы безо всяких усилий со своей стороны видим и чувствуем все то, что помстилось писателю в сладкие и одинокие минуты сочинительства. Вслушайтесь в это… Вслушайтесь…

… «Я дернул дверь. Она открылась и выдохнула змеиный запах застоявшегося помещения. Доски пола растопырили щели, забитые тишиной. Вдоль стены стояли в очереди бутыли. О, какое тут когда-то было вино! «Выпей стакан вино, – говорила бабушка, – и скушай тарелка суп!» …

Не буду продолжать. Теперь вы, скорее всего, понимаете, почему это короткое эссе я назвал так, как назвал. Бирштейн, я уверен в этом, не обидится…


8433

Комментировать: